Глава 3 (1/1)

Владек невольно настраивался ждать так, словно Хозенфельд может не вернуться, и потому каждым серым варшавским утром прощался с ним будто насовсем. При этом он всеми силами держал себя в руках, ведь меньше всего хотел показаться навязчивым и утомить своими волнениями. Внешне Владек оставался спокойным, ласковым и грустным, но внутри едва не задыхался от отчаяния, от неотвратимости потери, от слишком острого предчувствия беды, до ужаса напоминающего невыносимую тоску, которая вгрызалась в его сердце в тот незабвенный день, когда он в одну минуту, нисколько этого не ожидая и нисколько ко впервые ворвавшемуся в его жизнь одиночеству не готовый, разлучился с семьёй. Он тогда сразу понял, что это навсегда. Утрата была такой всеобъемлющей и такой непоправимой, что разрывала изнутри?— он помнил это и теперь, и слёзы выбирались на глаза, стоило представить теряющуюся в толпе фигуру отца, старого, седого и несчастного, такого благообразного и мудрого и так жестоко оскорблённого, в растерянности обернувшегося, прижимающего к груди футляр от скрипки и в знак прощания поднявшего ладонь… После Владек возвращался, не зная куда, по опустевшей, забросанной вещами улице гетто и плакал в голос. Он думал о родных с нежностью и любовью, с горчайшей обидой упиваясь тем, что это последние его часы, в которых он по инерции ещё сознаёт себя с ними единым целым и жалеет их и себя вместе… Дальше он остался один. Как тогда было больно?— никогда не забыть. Как он только с ума не сошёл? Как не покончил с собой?Бог его знает. Большая часть страданий ему ещё предстоит. В хорошие, мирные и сытые времена, если они конечно наступят, если он доживёт до конца войны?— вот тогда ему придётся всё это в самом деле осознать и пережить. Пока же от мучений, воспоминаний и ужаса всего того, что с ним случалось, Владека защищало постоянное невытравимое беспокойство за свою жизнь, голод, страх, стремление продолжать дышать и видеть и до последнего избегать смерти. Пока ему ещё легко. А что он будет делать после? Что он будет делать, если потеряет ещё и Вильгельма?А ничего не будет. Поплачет разок, переживёт и это. Снова ринется куда-нибудь бежать, где-то прятаться, выживать вопреки всему, расплата вновь окажется отложена на потом… И всё-таки страшно. Страшно, невозможно, немыслимо, что придётся с Вильгельмом расстаться. И дело не только в том, что последние несколько недель с ним Владек как у Христа за пазухой?— потерю его защиты и помощи ещё можно преобороть. Куда серьёзнее и невосполнимее то, что Владек, сам не решаясь измерить масштаб этой беды, точно знает, что любит его. И эта любовь настоящая, большая и чистая, как раз такая, какая случается в жизни единожды и оставляет в душе глубокий след, который до смерти не сотрётся.Владек раньше не был особо романтичен, так, иногда пускал пыль в глаза барышням из консерватории и какую-нибудь из еврейских подруг, с одобрения её и своих родителей, мог пригласить в кино. Он прекрасно знал о себе, что привлекателен, обходителен и талантлив, но строгое воспитание, благонравная среда, высокое искусство, религия, пример родителей?— всё говорило ему, что торопиться некуда, нужно дождаться одной единственной и ей вручить своё сердце и судьбу (был, впрочем, один знакомый, друг детства, можно сказать, поклонник, который упорно оказывал весьма бесцеремонные знаки внимания, но Владек не воспринимал его всерьёз и мог, разве что, ему в назидание безобидно пошутить над ним?— не больше). Теперь же судьба повернулась как ей угодно. Всё отняла, всё старое уничтожила, провела через тяжёлые испытания… Но, правда, что эти испытания в сравнении с той участью, которая ждала семью Шпильмана? И потом, испытания хоть и были, но Владек, разумно оценивая свои силы, понимал, что он пока далёк от того, чтобы сломаться. Выносливым, храбрым и особо хитрым он не был, однако разумно полагал, что настоящих трудностей на его долю пока не выпадало?— и был благодарен хотя бы за это.И за Вильгельма. Это вообще уму непостижимо. Такой человек Владеку повстречался. Такой благородный, такой честный и практически всесильный, такой правильный, такой хороший, а уж какой… Обнимать его, чувствовать его рядом, его запах, голос, его глаза… Владек не задумывался об их красоте, вернее, не хотел унижать Вильгельма этими банальными мерками. Вильгельм и так был самым лучшим, какими бы его глаза ни были. А были они тёмными и серыми, проницательными, умными и добрыми, почти всегда усталыми, много повидавшими и много видевшими, но вместе с тем Владек видел в них сам, что на него они смотрят с такой сумбурной ослеплённой нежностью, с такой ласковой беспомощностью и словно бы даже с осуждением. Осуждением, в котором явственно написано ?что же ты со мной делаешь?? Да, что делаешь? Владек готов был себя корить за то, что стал причиной беспокойства для такого достойного человека. Но ведь беспокойство это хорошее? Вильгельму оно не в тягость? По крайней мере Владек делал всё, чтобы так было.В Вильгельма он влюбился практически сразу. Сразу, но разве мог Владек за своё запуганное израненное сердце поручиться, что не был безмолвно влюблён в каждого, кто ему помогал, кто приносил ему еду, кто изредка навещал? Прячась по пустым квартирам, целые недели проводя в молчании и тоскливом осторожном наблюдении за окном, Владек давно приучился терять счёт и ценность времени. Бывали дни, на протяжении которых он, больной и голодный, практически не двигался, только лежал, не имея ни сил, ни потребности подняться и желая только чтобы день поскорее сменился ночью, а ночь утром. Чтобы благополучно закончилась война?— но это необозримо далеко и долго. Поэтому предано, тихо и покорно Владек ждал близкого?— минутных посещений. Кто-то, пусть даже тот хитрый тип, что обманул его, рано или поздно придёт. Несколько произнесённых торопливым шёпотом реплик, подвижная улыбка, ясный взгляд свободных человеческих глаз, ощущение реальной жизни?— всё это было событием, которое, единственное, освещало мучительное сидение взаперти.Владек страдал от одиночества безмерно. Днём он читал, ночами без конца прокручивал в памяти свою жизнь, но это не могло полностью занять ум и не могло спасти от тяжёлого, тянущего ощущения в груди, от горького осознания того, что он выброшен из общего хода вещей, что ничего, кроме досадной обузы, он из себя не представляет, что он отвратителен и жалок и что его лучшие годы, в которых он мог бы трудиться и любить, проносятся зря. Но разве мог он жаловаться или хотя бы в своих мыслях роптать? Этого Владек себе не позволял.Труд и любовь ему заменили разговоры за стенкой. Слышать он мог лишь обрывки и не всё разбирал, но вслушивался в чужую шумную жизнь и невольно влюблялся в неё. Её едва уловимым касанием Владек был очарован, ей сопереживал, ловил каждое доносящееся слово и порой так увлекался что забывал о себе. Особенно когда соседка садилась за пианино. Не было ничего лучше, чем, всей душой стремясь к её неидеальной игре, отдаляться от своей потери, которую ещё не начал переваривать, всё ещё трусил за неё взяться…И вот, теперь в его распоряжении оказался целый человек. Что же тут удивительного, что Владек сосредоточил на нём все свои помыслы? Так бы и было, банально и просто, если бы на месте Вильгельма был кто угодно другой. Но Хозенфельд вне всяких сравнений и обстоятельств был великолепен.Владек думал об этом множество раз. Думал и приходил к выводу, что если бы встретил и узнал Вильгельма в мирной обстановке, то и тогда бы полюбил. Не дошло бы конечно до порочащей приличных людей связи, но Владек непременно восхитился бы им и проникся уважением. У них нашлось бы мало общего, но вне всякого сомнения, такие люди как Хозенфельд очень дорого ценятся обществом, это сразу чувствуется. Может, удалось бы не близко, но хорошо дружить, разумно не вовлекая в это слишком разные семьи… Но если бы не война, если бы не весь этот кошмар, если бы не пришлось им вместе жить, то и любви бы этой странной не случилось. Однако она есть. И лучше и вернее её Владек ничего никогда не испытывал.Владек влюбился не с первого дня, но со второго точно, сразу после того, как кое-как уяснил в своей душе, что Хозенфельд?— не такой как все немецкие военные, с которыми Шпильман сталкивался прежде. Вильгельм первый из них?— хороший. Причём хороший настолько, что его благородством и добротой можно, хотя бы в своей собственной душе, уравновесить всю немецкую подлость и злобу, а значит уже и немец?— не синоним подонка. В это достаточно просто было поверить. Давным-давно Владек бывал в Берлине и был полностью очарован этим городом. Тогда главную роль и вообще все роли играла только музыка, так что Владек мало что замечал вокруг, но всё равно на долгие годы Берлин и всё немецкое стало ассоциироваться у него с золотыми неповторимыми днями юности. Со свистящим в голове ветром, с увлечённостью безбожной романтикой тревожных путешествий на поездах, с неприкосновенной немецкой красотой, не увиденной глазами, но на лету пойманной замирающим сердцем?— с Бетховеном, Бахом, Штраусом, Вагнером, Генделем и Брамсом. Владек любил свою Варшаву, но вторым в коротеньком списке любимых городов стоял Берлин. Изменилось ли это с приходом войны? Пожалуй нет. Добрую память о строгом и честном городе Владек от нацистов уберёг.Так что и теперь не нужно было лукавить и лгать себе. Он и правда готов был поверить, что немец может оказаться хорошим человеком. Конечно Владек не мог сразу и полностью Хозенфельду довериться, ведь не знал, чего от него ждать и чем их сожительство может обернуться. Да и успевший въестся глубоко под кожу страх не получалось из себя вытравить. Но не желая Вильгельма этим страхом покоробить, Владек как мог прятал его и старался с первых дней вести себя спокойно и естественно. Но всё-таки боялся. Сердце так и сжималось и дыхание перехватывало, когда он, забывшись, слышал его красивую немецкую речь или просто видел Вильгельма входящим в комнату. Уж очень решительно, бесстрашно и сильно и вместе с тем горделиво и плавно Хозенфельд двигался, не иначе какдорогой холёный конь. Все его жесты были полны немецкой внушительности и сам он… Вильгельм не носил при Владеке немецкую форму, надевал её только перед самым уходом на службу и приходя первым делом переодевался в простой домашний свитер. Владек очень ценил такую деликатность, но и без формы в Хозенфельде было слишком много немецкого. Он был высоким и вообще очень крупным, таким большим, что казалось невозможным этого человека оторвать от земли. Идеальная осанка, широкие плечи, непривычка ограничивать себя в движениях, тяжёлые рабочие руки, не очень-то похожие на руки учителя… Очень Владеку нравилась и вместе с тем немного пугала идеальная долгая линия его носа. Лишь при внимательном рассмотрении можно было увидеть её едва заметную скруглённую выгнутость. Эту линию, во всём остальном не желая Вильгельма унизить тривиальными похвалами, Владек считал бесконечно красивой и мог наблюдать её без конца, а о счастье в лучшем мире прикоснуться и провести по ней кончиками пальцев мог бы только мечтать. Но какие уж тут мечты, когда он мог это сделать в самом деле.Всё это Владек заметил сразу. Он так успел наскучаться по человеческому присутствию, что поначалу не мог оторвать от Хозенфельда глаз. А потом не мог оторвать уже по другой причине. К Хозенфельду его потянуло словно магнитом. Страхи и бессчётные опасения сдерживали, но Вильгельм вёл себя так любезно и просто, что эти самые страхи и опасения тоже стали казаться оскорблением его великодушию.Владек не думал о том, куда всё идёт. Он простосердечно наслаждался прекрасным обществом, разговорами, уютным осознанием, что рядом кто-то есть, долгожданным неодиночеством и ощущением надёжности. Шпильман совершенно искренне хотел хоть чем-то отплатить и быть полезным, так что взялся за хозяйство и приготовление еды. Кроме того, естественной благодарностью были улыбка и хорошее настроение, которыми он Вильгельма встречал. Владеку бы и не нужно было большего, но тот вечер… Он мог бы сказать, что и сам не знает, что на него нашло, когда он на Вильгельма накинулся, да вот только всё он знал.Он уже много дней и ночей до этого терзался. Вильгельм ему нравился?— Владек испытывал к нему самые хорошие чувства, но среди этих чувств, должно быть, по вине идеальной линии носа и гордого профиля, прорезалось что-то небывалое. Владек любовался им как своим спасителем, но незаметно это переросло в любование более материальное. Владек любовался им как человеком, не столько красивым, сколько замечательным, и испытывал при этом бескорыстное и чистое удовольствие. Но в сознание закралась-таки мысль о том, каким счастьем было бы этого человека, всецело любви достойного, любить. Да, этого человека должны ценить и любить его жена, его дети и друзья…Но ведь и Владека любили его родители, его сёстры, друзья и коллеги по польскому радио. И был среди этих любивших тот, кто по общему мнению права любить не имел. Один давний друг детства, знакомый, тот самый, упорно оказывавший знаки внимания лицемер и хапуга, которого Владек никогда не воспринимал всерьёз и которому обязан был жизнью?— именно Ицхак Геллер, одним из первых вступивший в подлые ряды еврейской полиции и за это окончательно прослывший взяточником и негодяем, вытащил Владека из отправляющейся в лагерь толпы смертников. Где он сейчас? Жив ли? Скорее всего да. Такие изворотливые нигде не пропадут…Владек нечаянно вспомнил о нём и этот пример оказался неожиданно кстати. Ицхак не имел никакого морального права предъявлять Шпильману какие-либо претензии и ясно и не раз получал отказ, однако продолжал долгие годы ошиваться поблизости. Так же и Владек не входит в число тех, кто достоин Хозенфельда считать своим любимым, но что с того? Это уже так. И это та самая любовь, мучительная, восторженная и бессмысленная, которую не отменить отказом. Раз уж Владек её испытывает, то ничего не поделаешь. Остаётся только иметь достаточно благоразумия, чтобы не вываливать её на этого святого человека. Ведь Хозенфельд не только будет оскорблён и унижен, он, разумеется, откажет, и будет прав. Но поскольку он очень хороший, то даже отказав и возмутившись, не причинит Владеку вреда и конечно не выгонит, но их милые отношения окажутся разрушены и неловкости не будет конца.Так Владек и решил?— всё держать в себе. Внутри оно и выросло до таких размеров, что не удержалось. Планов и замыслов не было. Просто Хозенфельд его обнимал (да, конечно, Владек первым к нему метнулся, но Хозенфельд обнял его в ответ), этого хватило, чтобы сорваться. Что было дальше, Владек не помнил. Делал вид, что не помнил?— последующие дни застилала полубезумная пелена. Уж лучше она, чем нерешительность и неудобство, которые они оба испытывали, не зная, как подступиться и чувствуя себя друг перед другом виноватыми.Владек был счастлив, но ещё сильнее он был напуган и обескуражен. Он страшно изнервничался и оттого вёл себя суматошно, и оттого ещё сильнее боялся Вильгельму не угодить. Но Вильгельм и здесь оказался золотом. Он не только ответил Владеку взаимностью, но и сам увлёкся. А ему кривить душой точно не зачем, так что Владек ему поверил. Поверил невероятному?— что Вильгельм в нём нуждается. А затем и вовсе непостижимому?— что Вильгельм его любит. Как бы сложно ни было это осознать, это действительно так. В связи между мужчинами нет ничего плохого. И пусть нет у них никакого будущего, но от этого только сильнее и острее чувствуется настоящее.Владек не простился с родителями, не сказал им напоследок, как любит их, и в последний раз не прижал их к сердцу. В связи с этим для него болезненной обязательностью сродни помешательству стала потребность как следует проститься с Вильгельмом. Если очередному прощанию суждено стать окончательным, то в этот, последний раз любимого необходимо запомнить и выучить наизусть.Не подавая виду, Владек приподнимался на носки и аккуратно целовал его в шею под гладко выбритым и сладко пахнущим одеколоном подбородком. На несколько секунд замирал щекой у поднятого чёрного ворота шинели, коротко вздыхал, через силу разжимал пальцы и с болью и тоской отпускал за эту проклятую дверь, что прятала за собой весь мир. Как только дверь за Хозенфельдом закрывалась и щёлкал клювом врезной замок, Владек приникал к створке рукой и ухом. Абсолютным слухом, ставшим ещё более чутким после жизни соседскими ссорами, он улавливал удаляющиеся шаги по ступеням. Когда и они исчезали, Владек ронял голову, закрывал лицо рукой, брёл в комнату Вильгельма и ложился на его кровать, закутавшись в его свитер. Ни делать, ни думать о чём-либо, ни спать он не мог. Просто лежал в оцепенении и вновь провожал ненужное время, желая только чтобы один час сменился другим.Когда проходила половина срока ожидания, Владек вставал и, безмерно ценя эти заботы, наводил в доме чистоту и порядок. Точно следя за временем, которого было очень много, но которое, слава богу, таяло быстро, он мог себе позволить почитать или повертеть что-нибудь в руках. Наставала пора готовить ужин и это было приятно. Хоть по-прежнему Владек волновался и изводился тревогами, ему доставляли удовольствие мысли о том, что он скажет и сделает, когда Вильгельм придёт. Ужасно будет, если не придёт и планы эти окажутся не осуществлёнными, но без них любовь не столь полна и прекрасна.Когда в квартиру туманом заползала городская ночь и зажигались за окнами рыжие фонари, Владек терял над собой контроль. Всё он понимал и разумно оценивал, а всё-таки не мог сдержаться: руки опускались и всё медленнее билось сердце, в котором нарастало беспокойство, тоскливая тяжесть и жалость к себе, от которой никак было не избавиться. В синеватых холодных сумерках на глаза навёртывались слёзы, неудержимо хотелось свернуться клубком. Это Владек и делал, торопясь отдаться этому наваждению, чтобы поскорее оно прошло, ведь Вильгельм, увидев эти дурацкие слёзы, будет огорчён.А огорчать его Владек не собирался, поэтому брал себя в руки и за полчаса до срока занимал осторожную позицию у окна. Он упросил Хозенфельда ходить таким путём, чтобы его было видно заранее. Обещавшая его тёмная даль улицы, редкие фигуры людей, ещё более редкие машины?— всё его ждало. Иногда доносился отголосок чьего-то крика. Реже?— выстрела. В густом морозном воздухе сияли электрические звёзды. Ещё загадочнее они выглядели в нежной метели…Волшебство привычно ассоциируется со сказками и чем-то детским. Но волшебством, и ничем иным, Владек мог назвать появление выворачивающей от далёкого перекрёстка фигуры. В длинной шинели и фуражке Вильгельм был совсем нацист. Но Владек уже и такого его любил и даже таким им особенно гордился. Действительно забавно и будоражаще это было для самолюбия?— главный враг еврейского народа, красивый зверь, внушающий трепет, подобострастное отвращение и страх?— его любимый, ему принадлежащий.Видя его, Владек блаженно улыбался. Порой даже, забываясь, прижимался лбом к холодному стеклу. Вильгельм скрывался внизу. Владек срывался с места, одним прыжком оказывался в прихожей и, чувствуя как рвётся изнутри дикое сияние, весь превращался в слух. Вильгельм поднимался по лестнице. Становились слышны его шаги, более быстрые, чем те, которыми он уходил утром. Он вкладывал ключ в замочную скважину, словно вкладывал смысл в существование не имеющего листьев дерева. На ветвях распускались цветы, пальцы оказывались в пыльце для пчёл и еловой сладости, сумасшествие, радость и заворожённая тишина, и дверь открывалась, а за ней вскидывались неверный свет лестницы, холодок звёзд, сквозняк.Владек дрожал, волновался, смущался, не знал, куда себя деть, и боялся, не зная, можно ли сразу броситься ему на шею, или вдруг Вильгельм не в духе. Никогда такого не бывало, но допускать такую возможность значит проявлять уважение… Заперев за собой дверь, опустив пакет с продуктами и офицерским жестом сняв фуражку, Вильгельм наконец поднял лицо и встретил Владека ласковой растроганной улыбкой. Одними губами он едва слышно произнёс по-немецки: ?Здравствуй, хороший мой. Вот я и дома?. Чуть покачнувшись, Владек кинулся к нему и как переполненный счастьем, дождавшийся хозяина юный пёс, который рад настолько, что даже лаять и выть не в состоянии, только едва слышно охал и торопился поймать его голову руками и притянуть к себе, чтобы осыпать смешными поверхностными поцелуями лицо и волосы. Но эта суматоха лишь на несколько секунд. Лишь забавное традиционное приветствие.Ведь понятно, что Вильгельм устал и хочет в первую очередь раздеться и умыться. Владек обстоятельно помог ему снять шинель и, пока снимал, чтобы не досаждать, позволил себе только обрывочное, но крайне необходимое ?ты в порядке? Всё хорошо?? В ответ Вильгельм со всё той же доброй улыбкой и резковатым произношением озвучил недавно пополненный им список выученных польских слов: ?dobrze, cudowny, znakomicie, nie?le, spokojnie…? Не договорив до конца, он прижал Владека к себе. Прежде он этого не делал, потому что не хотел смущать своим нацистским кителем, но теперь уж что? Теперь уже не важно. Владек послушно вытянулся вверх, обнял его за шею и с содроганием ощутил, как руки Вильгельма легко охватывают его спину. Владек готов был эту гадкую форму терпеть и обожать даже её, потому что от неё пахло Вильгельмом. Не как от свитера, домом, сном и благородством учителя, а той, неведомой огромной жизнью за дверью, мужской, суровой и солдатской?— его делами, людьми, с которыми он говорит, сигаретами, которые курит (дома Хозенфельд не курил), машинами, в которых ездит, а ещё чем-то огневым и злым, оружием наверное, машинным маслом, наверное, Вермахтом так или иначе.Вильгельм мягко отпустил его, заглянул в лицо и, блеснув на мгновение отчаянием в дымчато-серых глазах (снова Владек почувствовал лёгкий укол совести за то, до чего довёл этого разумного и правильного человека), поцеловал. Сначала осторожно, а потом, быстро загораясь, стал действовать требовательнее, чуть грубовато притягивая к себе. Со всей готовностью и нежностью Владек ему поддался, но всё-таки смог?— это была уже его обязанность, в нужный момент поцелуй прервать и со скромной улыбкой и целомудренным вздохом деликатно отстраниться. Он ведь, к сожалению или к счастью, Вильгельма до того довёл, что если его не остановить, то и ужинать не придётся.Вильгельм покорно отправился переодеваться, а Владек выкладывать на тарелки давно готовые мясо и овощи. Никогда он готовкой не занимался, а теперь, вот, на методе проб и ошибок так наловчился, что получается и впрямь весьма неплохо… Ужин прошёл в обыкновенной милой и весёлой обстановке. Вильгельм рассказывал что в городе нового, о своей службе и о знакомых. Владек слушал, кивал, улыбался и хоть ему в ответ рассказать было нечего, он употреблял всю свою изобретательность и находчивость, чтобы беседа текла обоюдоживо. Несмотря на робкие протесты Шпильмана, Вильгельм взялся убирать со стола и мыть посуду. Владеку оставалось только сидеть на своей табуретке, прижимать к груди руки и снова приятно мучиться от этого славного незнания, куда себя деть, что сделать, чтобы заполнить этот полный любви момент. Затем Вильгельм стал ставить на патефоне пластинки. Слушая всё тех же немецких классиков, они сыграли в шахматы. Владек и хотел бы поддаваться, да куда там. Выиграть у Вильгельма было никак невозможно, сколько бы Владек, неплохо по его личному мнению игравший, ни пытался.Занятий и незначительных развлечений было ещё множество, но с каждым прошедшим часом росла общая смятённость. Их обоих друг к другу тянуло, но у них в забавной традиции было держаться кто дольше, не обращать внимания на случайные и не случайные прикосновения, изображать невинность и недогадливость, ненатурально зевать и, ловя чужой взгляд, с нарочным безразличием отводить глаза. Владек и в этой игре хотел бы поддаться, но Вильгельм и тут его опережал.Когда Владек с родственной беспечностью перегнулся через него, сидящего рядом на диване, чтобы дотянуться до газеты, Вильгельм будто бы не нарочно подался вперёд и уронил его на себя. Поднялась шутливая возня, которая легко переросла в нежность, а там в Вильгельме снова загорелось то странное, чуточку безумное, чуточку пугающее и прекрасное?— он стал порывистым и будто бы беспомощным, будто сам сбитым с толку своими чувствами. Но вскоре он забыл и об этом. Или же Владек как всегда перестал это замечать, потому что сам увлёкся. Всё ему нравилось, каждое прикосновение и каждое движение было именно тем, что необходимо, тем, что и полагается испытывать человеку, созданному для счастья и красоты.Они заснули соприкасаясь головами и перепутав руки и ноги. Среди ночи Владек проснулся оттого что его укрывают и обнимают крепче, и только после этого заметил причину?— стало холоднее. Без благословенного холода вокруг не ощутить восхитительного тепла неодинокой ночи под тонким одеялом. А если бы одеяло не было колючим, то не было так приятно ощущать, что во многих местах его заменяет мягкая и чуть липкая кожа обожаемого, утомлённого любовью тела.Утром Владек по привычке проснулся первым. Он не мог отказать себе в этом удовольствии?— нежиться в орлином кольце его рук и сквозь ресницы смотреть, как Вильгельм спит, в тысячный раз любуясь невыносимо идеальной линией и вообще его по-звериному благородным спокойным лицом. Когда пришёл крайний срок Вильгельма будить, Владек сделал то, о чём мог бы в нормальном, не подвластном страшному и жестокому абсурду мире только мечтать?— провёл кончиками пальцев по его носу и остановился на губах, которые тут же тронула сонная, немного детская и неловкая улыбка. Она у Вильгельма всегда была такой, ведь его строгое лицо не было для улыбки создано.Торопливо и крепко-крепко прижавшись к его груди и в последний раз по-ночному обняв, Владек выскользнул из кровати и отправился готовить завтрак и заново страдать от тревоги скорого прощания. Как и каждым утром, этому полагалось две минуты обиды во время завтрака: Хозенфельд с понурым видом увещевал Владека, что ему нужно уехать, благо документы готовы, всё продумано, а оставаться здесь опасно. Шпильман не решался повысить голос, но упрямо мотал головой и чувствовал, что оскорбился бы этими ежедневными упрёками, если бы не видел, что Вильгельму не менее трудно его отпустить. Но и Хозенфельд был по-учительски навязчив и непреклонен. Сошлись на том же, на чём обычно: Владек со слезами на глазах и с покрасневшими кончиками ушей согласился, что уедет в ближайшие дни. В дни какие-то неведомые и блаженно далёкие и от сегодня, и от завтра.